– Он что-нибудь ужасное задумал! – проговорила она почти шепотом про себя, чуть не содрогаясь. Раскольников приметил этот чрезмерный страх. – Кажется, придется мне не раз еще его увидать, – сказал он Дуне. – Будем следить! Я его выслежу! – энергически крикнул Разумихин. – Глаз не спущу! Мне Родя позволил. Он мне сам сказал давеча: «Береги сестру». А вы позволите, Авдотья Романовна? Дуня улыбнулась и протянула ему руку, но забота не сходила с ее лица. Пульхерия Александровна робко на нее поглядывала; впрочем, три тысячи ее видимо успокоивали. Через четверть часа все были в самом оживленном разговоре. Даже Раскольников, хоть и не разговаривал, но некоторое время внимательно слушал. Ораторствовал Разумихин.
– Упокой, господи, ее душу! – воскликнула Пульхерия Александровна, – вечно, вечно за нее бога буду молить! Ну что бы с нами было теперь, Дуня, без этих трех тысяч! Господи, точно с неба упали! Ах, Родя, ведь у нас утром всего три целковых за душой оставалось, и мы с Дунечкой только и рассчитывали, как бы часы где-нибудь поскорей заложить, чтобы не брать только у этого, пока сам не догадается. Дуню как-то уж слишком поразило предложение Свидригайлова. Она всё стояла задумавшись.
– Признаюсь, ничего хорошо не понимаю. Предлагает десять тысяч, а сам говорил, что не богат. Объявляет, что хочет куда-то уехать, и через десять минут забывает, что об этом говорил. Вдруг тоже говорит, что хочет жениться и что ему уж невесту сватают… Конечно, у него есть цели, и всего вероятнее – дурные. Но опять как-то странно предположить, чтоб он так глупо приступил к делу, если б имел на тебя дурные намерения… Я, разумеется, отказал ему, за тебя, в этих деньгах, раз навсегда. Вообще он мне очень странным показался, и… даже… с признаками как будто помешательства. Но я мог и ошибиться; тут просто, может быть, надувание своего рода. Смерть Марфы Петровны, кажется, производит на него впечатление…
– Как ты сам его объясняешь себе, Родя? Как он тебе показался?
– Что же сказал тебе Свидригайлов? – подошла к нему Дуня. – Ах да, да! – вскричала Пульхерия Александровна. Раскольников поднял голову:
– Он хочет непременно подарить тебе десять тысяч рублей и при этом заявляет желание тебя однажды видеть в моем присутствии. – Видеть! Ни за что на свете! – вскричала Пульхерия Александровна, – и как он смеет ей деньги предлагать! Затем Раскольников передал (довольно сухо) разговор свой с Свидригайловым, пропустив о призраках Марфы Петровны, чтобы не вдаваться в излишнюю материю и чувствуя отвращение заводить какой бы то ни было разговор, кроме самого необходимого. – Что же ты ему отвечал? – спросила Дуня. – Сперва сказал, что не передам тебе ничего. Тогда он объявил, что будет сам, всеми средствами, доискиваться свидания. Он уверял, что страсть его к тебе была блажью и что он теперь ничего к тебе не чувствует… Он не хочет, чтобы ты вышла за Лужина… Вообще же говорил сбивчиво.
А впрочем, он еще пугливее гнал дальнейшие мысли и боялся своего воображения. Один только Раскольников сидел всё на том же месте, почти угрюмый и даже рассеянный. Он, всего больше настаивавший на удалении Лужина, как будто всех меньше интересовался теперь случившимся. Дуня невольно подумала, что он всё еще очень на нее сердится, а Пульхерия Александровна приглядывалась к нему боязливо.
Все радовались, через пять минут даже смеялись. Иногда только Дунечка бледнела и сдвигала брови, припоминая случившееся. Пульхерия Александровна и воображать не могла, что она тоже будет рада; разрыв с Лужиным представлялся ей еще утром страшною бедой Но Разумихин был в восторге. Он не смел еще вполне его выразить, но весь дрожал как в лихорадке, как будто пятипудовая гиря свалилась с его сердца. Теперь он имеет право отдать им всю свою жизнь, служить им… Да мало ли что теперь!
. . . . . . – Нет, я, я более всех виновата! – говорила Дунечка, обнимая и целуя мать, – я польстилась на его деньги, но, клянусь, брат, – я и не воображала, чтоб это был такой недостойный человек. Если б я разглядела его раньше, я бы ни на что не польстилась! Не вини меня, брат! – Бог избавил! бог избавил! – бормотала Пульхерия Александровна, но как-то бессознательно, как будто еще не совсем взяв в толк всё, что случилось.
С болезненным ощущением припоминался ему, тоже как-то невольно, Разумихин… но, впрочем, он скоро с этой стороны успокоился: «Еще бы и этого-то поставить с ним рядом!» Но кого он в самом деле серьезно боялся, – так это Свидригайлова… Одним словом, предстояло много хлопот.
Наконец, ведь он уже даже любил по-своему Дуню, он уже владычествовал над нею в мечтах своих – и вдруг!.. Нет! Завтра же, завтра же всё это надо восстановить, залечить, исправить, а главное – уничтожить этого заносчивого молокососа, мальчишку, который был всему причиной.
Обаяние прелестной, добродетельной и образованной женщины могло удивительно скрасить его дорогу, привлечь к нему, создать ореол… и вот всё рушилось! Этот теперешний внезапный, безобразный разрыв подействовал на него как удар грома. Это была какая-то безобразная шутка, нелепость! Он только капельку покуражился; он даже не успел и высказаться, он просто пошутил, увлекся, а кончилось так серьезно!
Как нарочно, незадолго перед тем, после долгих соображений и ожиданий, он решил наконец окончательно переменить карьеру и вступить в более обширный круг деятельности, а с тем вместе, мало-помалу, перейти и в более высшее общество, о котором он давно уже с сладострастием подумывал… Одним словом, он решился попробовать Петербурга. Он знал, что женщинами можно «весьма и весьма» много выиграть.
Тут являлось даже несколько более того, о чем он мечтал: явилась девушка гордая, характерная, добродетельная, воспитанием и развитием выше его (он чувствовал это), и такое-то существо будет рабски благодарно ему всю жизнь за его подвиг и благоговейно уничтожится перед ним, а он-то будет безгранично и всецело владычествовать!..
Сколько сцен, сколько сладостных эпизодов создал он в воображении на эту соблазнительную и игривую тему, отдыхая в тиши от дел! И вот мечта стольких лет почти уже осуществлялась: красота и образование Авдотьи Романовны поразили его; беспомощное положение ее раззадорило его до крайности.
Он с упоением помышлял, в глубочайшем секрете, о девице благонравной и бедной (непременно бедной), очень молоденькой, очень хорошенькой, благородной и образованной, очень запуганной, чрезвычайно много испытавшей несчастий и вполне перед ним приникшей, такой, которая бы всю жизнь считала его спасением своим, благоговела перед ним, подчинялась, удивлялась ему, и только ему одному.
Дуня же была ему просто необходима; отказаться от нее для него было немыслимо. Давно уже, уже несколько лет, со сластию мечтал он о женитьбе, но всё прикапливал денег и ждал.
И уж, конечно, теперь, сходя с лестницы, он считал себя в высочайшей степени обиженным и непризнанным.
Напоминая теперь с горечью Дуне о том, что он решился взять ее, несмотря на худую о ней молву, Петр Петрович говорил вполне искренно и даже чувствовал глубокое негодование против такой «черной неблагодарности». А между тем, сватаясь тогда за Дуню, он совершенно уже был убежден в нелепости всех этих сплетен, опровергнутых всенародно самой Марфой Петровной и давно уже оставленных всем городишком, горячо оправдывавшим Дуню. Да он и сам не отрекся бы теперь от того, что всё это уже знал и тогда. И тем не менее он все-таки высоко ценил свою решимость возвысить Дуню до себя и считал это подвигом. Выговаривая об этом сейчас Дуне, он выговаривал свою тайную, возлелеянную им мысль, на которую он уже не раз любовался, и понять не мог, как другие могли не любоваться на его подвиг. Явившись тогда с визитом к Раскольникову, он вошел с чувством благодетеля, готовящегося пожать плоды и выслушать весьма сладкие комплименты.
Петр Петрович, пробившись из ничтожества, болезненно привык любоваться собою, высоко ценил свой ум и способности и даже иногда, наедине, любовался своим лицом в зеркале. Но более всего на свете любил и ценил он, добытые трудом и всякими средствами, свои деньги: они равняли его со всем, что было выше его.
Главное дело было в том, что он, до самой последней минуты, никак не ожидал подобной развязки. Он куражился до последней черты, не предполагая даже возможности, что две нищие и беззащитные женщины могут выйти из-под его власти. Убеждению этому много помогли тщеславие и та степень самоуверенности, которую лучше всего назвать самовлюбленностию.
– Да он о двух головах, что ли! – крикнул Разумихин, вскакивая со стула и уже готовясь расправиться. – Низкий вы и злой человек! – сказала Дуня. – Ни слова! Ни жеста! – вскрикнул Раскольников, удерживая Разумихина; затем, подойдя чуть не в упор к Лужину:
– Извольте выйти вон! – сказал он тихо и раздельно, – и ни слова более, иначе…
Петр Петрович несколько секунд смотрел на него с бледным и искривленным от злости лицом, затем повернулся, вышел, и уж, конечно, редко кто-нибудь уносил на кого в своем сердце столько злобной ненависти, как этот человек на Раскольникова. Его, и его одного, он обвинял во всем. Замечательно, что, уже спускаясь с лестницы, он всё еще воображал, что дело еще, может быть, совсем не потеряно и, что касается одних дам, даже «весьма и весьма» поправимое. III
Вижу сам, что, может быть, весьма и весьма поступил опрометчиво, пренебрегая общественным голосом…
– Уйду-с, но одно только последнее слово! – проговорил он, уже почти совсем не владея собою, – ваша мамаша, кажется, совершенно забыла, что я решился вас взять, так сказать, после городской молвы, разнесшейся по всему околотку насчет репутации вашей. Пренебрегая для вас общественным мнением и восстановляя репутацию вашу, уж, конечно, мог бы я, весьма и весьма, понадеяться на возмездие и даже потребовать благодарности вашей… И только теперь открылись глаза мои!
Эта последняя претензия до того была в характере Петра Петровича, что Раскольников, бледневший от гнева и от усилий сдержать его, вдруг не выдержал и – расхохотался. Но Пульхерия Александровна вышла из себя:
– В издержки? В какие же это издержки? Уж не про сундук ли наш вы говорите? Да ведь вам его кондуктор задаром перевез. Господи, мы же вас и связали! Да вы опомнитесь, Петр Петрович, это вы нас по рукам и по ногам связали, а не мы вас! – Довольно, маменька, пожалуйста, довольно! – упрашивала Авдотья Романовна. – Петр Петрович, сделайте милость, уйдите!
– Какое право вы имеете так говорить с ней! – горячо вступилась Пульхерия Александровна, – чем вы можете протестовать? И какие это ваши права? Ну, отдам я вам, такому, мою Дуню? Подите, оставьте нас совсем! Мы сами виноваты, что на несправедливое дело пошли, а всех больше я…
– Однако ж, Пульхерия Александровна, – горячился в бешенстве Лужин, – вы связали меня данным словом, от которого теперь отрекаетесь… и наконец… наконец, я вовлечен был, так сказать, через то в издержки…
– Стыдно, Родя, – сказала Дуня, – Петр Петрович, подите вон! – обратилась она к нему, побледнев от гнева. Петр Петрович, кажется, совсем не ожидал такого конца. Он слишком надеялся на себя, на власть свою и на беспомощность своих жертв. Не поверил и теперь. Он побледнел, и губы его затряслись. – Авдотья Романовна, если я выйду теперь в эту дверь, при таком напутствии, то – рассчитайте это – я уж не ворочусь никогда. Обдумайте хорошенько! Мое слово твердо. – Что за наглость! – вскричала Дуня, быстро подымаясь с места, – да я и не хочу, чтобы вы возвращались назад! – Как? Так вот ка-а-к-с! – вскричал Лужин, совершенно не веровавший, до последнего мгновения, такой развязке, а потому совсем потерявший теперь нитку, – так так-то-с! Но знаете ли, Авдотья Романовна, что я мог бы и протестовать-с.
– Но теперь, по крайней мере, не могу так рассчитывать и особенно не желаю помешать сообщению секретных предложений Аркадия Ивановича Свидригайлова, которыми он уполномочил вашего братца и которые, как я вижу, имеют для вас капитальное, а может быть, и весьма приятное значение. – Ах боже мой! – вскрикнула Пульхерия Александровна. Разумихину не сиделось на стуле. – И тебе не стыдно теперь, сестра? – спросил Раскольников.
Пульхерия Александровна немного обиделась. – Что-то вы уж совсем нас во власть свою берете, Петр Петрович. Дуня вам рассказала причину, почему не исполнено ваше желание: она хорошие намерения имела. Да и пишете вы мне, точно приказываете. Неужели ж нам каждое желание ваше за приказание считать? А я так вам напротив скажу, что вам следует теперь к нам быть особенно деликатным и снисходительным, потому что мы всё бросили и, вам доверясь, сюда приехали, а стало быть, и без того уж почти в вашей власти состоим. – Это не совсем справедливо, Пульхерия Александровна, и особенно в настоящий момент, когда возвещено о завещанных Марфой Петровной трех тысячах, что, кажется, очень кстати, судя по новому тону, которым заговорили со мной, – прибавил он язвительно. – Судя по этому замечанию, можно действительно предположить, что вы рассчитывали на нашу беспомощность, – раздражительно заметила Дуня.
Вас же особенно буду просить, многоуважаемая Пульхерия Александровна, на эту же тему, тем паче что и письмо мое было адресовано вам, а не кому иначе.
– Сами изволите видеть, Авдотья Романовна, – сказал он, – возможно ли тут соглашение? Надеюсь теперь, что дело это кончено и разъяснено, раз навсегда. Я же удалюсь, чтобы не мешать дальнейшей приятности родственного свидания и сообщению секретов (он встал со стула и взял шляпу). Но, уходя, осмелюсь заметить, что впредь надеюсь быть избавлен от подобных встреч и, так сказать, компромиссов.
– Извините, сударь, – дрожа со злости, ответил Лужин, – в письме моем я распространился о ваших качествах и поступках единственно в исполнение тем самым просьбы вашей сестрицы и мамаши описать им: как я вас нашел и какое вы на меня произвели впечатление? Что же касается до означенного в письме моем, то найдите хоть строчку несправедливую, то есть что вы не истратили денег и что в семействе том, хотя бы и несчастном, не находилось недостойных лиц? – А по-моему, так вы, со всеми вашими достоинствами, не стоите мизинца этой несчастной девушки, в которую вы камень бросаете. – Стало быть, вы решились бы и ввести ее в общество вашей матери и сестры? – Я это уж и сделал, если вам хочется знать. Я посадил ее сегодня рядом с маменькой и с Дуней. – Родя! – вскричала Пульхерия Александровна. Дунечка покраснела; Разумихин сдвинул брови. Лужин язвительно и высокомерно улыбнулся.
– Вы написали, – резко проговорил Раскольников, не оборачиваясь к Лужину, – что я вчера отдал деньги не вдове раздавленного, как это действительно было, а его дочери (которой до вчерашнего дня никогда не видал). Вы написали это, чтобы поссорить меня с родными, и для того прибавили, в гнусных выражениях, о поведении девушки, которой вы не знаете. Всё это сплетня и низость.
– Я не помню, – сбилась Пульхерия Александровна, – а передала, как сама поняла. Не знаю, как передал вам Родя… Может, он что-нибудь и преувеличил. – Без вашего внушения он преувеличить не мог. – Петр Петрович, – с достоинством произнесла Пульхерия Александровна, – доказательство тому, что мы с Дуней не приняли ваших слов в очень дурную сторону, это то, что мы
– Хорошо, маменька! – одобрительно сказала Дуня. – Стало быть, я и тут виноват! – обиделся Лужин. – Вот, Петр Петрович, вы всё Родиона вините, а вы и сами об нем давеча неправду написали в письме, – прибавила, ободрившись, Пульхерия Александровна. – Я не помню, чтобы написал какую-нибудь неправду-с.
Ваш сын умышленно преувеличил значение слов до нелепого, обвинив меня в злостных намерениях и, по моему взгляду, основываясь на вашей собственной корреспонденции. Почту себя счастливым, если вам, Пульхерия Александровна, возможно будет разубедить меня в противном отношении и тем значительно успокоить. Сообщите же мне, в каких именно терминах передали вы слова мои в вашем письме к Родиону Романовичу?
Сын ваш, – обратился он к Пульхерии Александровне, – вчера, в присутствии господина Рассудкина (или… кажется так? извините, запамятовал вашу фамилию, – любезно поклонился он Разумихину), обидел меня искажением мысли моей, которую я сообщил вам тогда в разговоре частном, за кофеем, именно, что женитьба на бедной девице, уже испытавшей жизненное горе, по-моему, выгоднее в супружеском отношении, чем на испытавшей довольство, ибо полезнее для нравственности.
– Любовь к будущему спутнику жизни, к мужу должна превышать любовь к брату, – произнес он сентенциозно, – а во всяком случае, я не могу стоять на одной доске… Хоть я и настаивал давеча, что в присутствии вашего брата не желаю и не могу изъяснить всего, с чем пришел, тем не менее я теперь же намерен обратиться к многоуважаемой вашей мамаше для необходимого объяснения по одному весьма капитальному и для меня обидному пункту.
– Авдотья Романовна, – закоробившись произнес Лужин, – ваши слова слишком многозначительны для меня, скажу более, даже обидны, ввиду того положения, которое я имею честь занимать в отношении к вам. Не говоря уже ни слова об обидном и странном сопоставлении, на одну доску, между мной и… заносчивым юношей, словами вашими вы допускаете возможность нарушения данного мне обещания. Вы говорите: «или вы, или он»? стало быть, тем самым показываете мне, как немного я для вас значу… я не могу допустить этого при отношениях и… обязательствах, существующих между нами. – Как! – вспыхнула Дуня, – я ставлю ваш интерес рядом со всем, что до сих пор было мне драгоценно в жизни, что до сих пор составляло мою жизнь, и вдруг вы обижаетесь за то, что я даю вам цены! Раскольников молча и язвительно улыбнулся, Разумихина всего передернуло; но Петр Петрович не принял возражения; напротив, с каждым словом становился он всё привязчивее и раздражительнее, точно во вкус входил.
Когда я пригласила его сегодня, после письма вашего, непременно прийти на наше свидание, я ничего ему не сообщила из моих намерений. Поймите, что если вы не помиритесь, то я должна же выбирать между вами: или вы, или он. Так стал вопрос и с его, и с вашей стороны. Я не хочу и не должна ошибиться в выборе. Для вас я должна разорвать с братом; для брата я должна разорвать с вами. Я хочу и могу узнать теперь наверно: брат ли он мне? А про вас: дорога ли я вам, цените ли вы меня: муж ли вы мне?
– Ах, оставьте всю эту обидчивость, Петр Петрович, – с чувством перебила Дуня, – и будьте тем умным и благородным человеком, каким я вас всегда считала и считать хочу. Я вам дала великое обещание, я ваша невеста; доверьтесь же мне в этом деле, и поверьте, я в силах буду рассудить беспристрастно. То, что я беру на себя роль судьи, это такой же сюрприз моему брату, как и вам.
– Есть некоторые оскорбления, Авдотья Романовна, которые, при всей доброй воле, забыть нельзя-с. Во всем есть черта, за которую перейти опасно; ибо, раз переступив, воротиться назад невозможно. – Я вам не про то, собственно, говорила, Петр Петрович, – немного с нетерпением перебила Дуня, – поймите хорошенько, что всё наше будущее зависит теперь от того, разъяснится ли и уладится ли всё это как можно скорей или нет? Я прямо, с первого слова говорю, что иначе не могу смотреть, и если вы хоть сколько-нибудь мною дорожите, то, хоть и трудно, а вся эта история должна сегодня же кончиться. Повторяю вам, если брат виноват, он будет просить прощения. – Удивляюсь, что вы ставите так вопрос, Авдотья Романовна, – раздражался всё более и более Лужин. – Ценя и, так сказать, обожая вас, я в то же время весьма и весьма могу не любить кого-нибудь из ваших домашних. Претендуя на счастье вашей руки, не могу в то же время принять на себя обязательств несогласимых…
– Просьба ваша, чтобы брата не было при нашем свидании, не исполнена единственно по моему настоянию, – сказала Дуня. – Вы писали, что были братом оскорблены; я думаю, что это надо немедленно разъяснить, и вы должны помириться. И если Родя вас действительно оскорбил, то он и просить у вас извинения. Петр Петрович тотчас же закуражился.
Петр Петрович вынул часы и посмотрел
– Необходимо отправиться по делу, и таким образом не помешаю, – прибавил он с несколько пикированным видом и стал вставать со стула. – Останьтесь, Петр Петрович, – сказала Дуня, – ведь вы намерены были просидеть вечер. К тому же вы сами писали, что желаете об чем-то объясниться с маменькой. – Точно так-с, Авдотья Романовна, – внушительно проговорил Петр Петрович, присев опять на стул, но всё еще сохраняя шляпу в руках, – я действительно желал объясниться и с вами, и с многоуважаемою вашею мамашей, и даже о весьма важных пунктах. Но, как и брат ваш не может при мне объясниться насчет некоторых предложений господина Свидригайлова, так и я не желаю и не могу объясниться… при других… насчет некоторых, весьма и весьма важных пунктов. К тому же капитальная и убедительнейшая просьба моя не была исполнена…
Лужин сделал горький вид и осанисто примолк.
– Это действительная правда, – сорвалось у Лужина. – Ну-ну, что же дальше? – торопила Дунечка. – Потом он сказал, что он сам не богат и всё имение достается его детям, которые теперь у тетки. Потом, что остановился где-то недалеко от меня, а где? – не знаю, не спросил…
– Но что же, что же он хочет предложить Дунечке? – спросила перепуганная Пульхерия Александровна. – Сказал он тебе? – Да, сказал. – Что же? – Потом скажу. – Раскольников замолчал и обратился к своему чаю.
– Петр Петрович, прошу вас, – сказала Дуня, – перестанемте о господине Свидригайлове. На меня это наводит тоску. – Он сейчас приходил ко мне, – сказал вдруг Раскольников, в первый раз прерывая молчание. Со всех сторон раздались восклицания, все обратились к нему. Даже Петр Петрович взволновался. – Часа полтора назад, когда я спал, он вошел, разбудил меня и отрекомендовался, – продолжал Раскольников. – Он был довольно развязен и весел и совершенно надеется, что я с ним сойдусь. Между прочим, он очень просит и ищет свидания с тобою, Дуня, а меня просил быть посредником при этом свидании. У него есть к тебе одно предложение; в чем оно, он мне сообщил. Кроме того, он положительно уведомил меня, что Марфа Петровна за неделю до смерти, успела оставить тебе, Дуня, по завещанию три тысячи рублей, и деньги эти ты можешь теперь получить в самом скором времени. – Слава богу! – вскричала Пульхерия Александровна и перекрестилась. – Молись за нее, Дуня, молись!
Марфа Петровна отнюдь никогда не имела намерения что-нибудь за ним закрепить, имея в виду детей, и если и оставила ему нечто, то разве нечто самое необходимое, малостоящее, эфемерное, чего и на год не хватит человеку с его привычками.
– Я вижу, что вы, Авдотья Романовна, как-то стали вдруг наклонны к его оправданию, – заметил Лужин, скривя рот в двусмысленную улыбку. – Действительно, он человек хитрый и обольстительный насчет дам, чему плачевным примером служит Марфа Петровна, так странно умершая. Я только хотел послужить вам и вашей мамаше своим советом, ввиду его новых и несомненно предстоящих попыток. Что же до меня касается, то я твердо уверен, что этот человек несомненно исчезнет опять в долговом отделении.
– Я слышала, напротив, что этот Филипп сам удавился. – Точно так-с, но принудила или, лучше сказать, склонила его к насильственной смерти беспрерывная система гонений и взысканий господина Свидригайлова. – Я не знаю этого, – сухо ответила Дуня, – я слышала только какую-то очень странную историю, что этот Филипп был какой-то ипохондрик, какой-то домашний философ, люди говорили «зачитался», и что удавился он более от насмешек, а не от побой господина Свидригайлова. А он при мне хорошо обходился с людьми, и люди его даже любили, хотя и действительно тоже винили его в смерти Филиппа.
Правда, всё это было темно, донос был от другой же немки, отъявленной женщины и не имевшей доверия; наконец, в сущности, и доноса не было, благодаря стараниям и деньгам Марфы Петровны; всё ограничилось слухом. Но, однако, этот слух был многознаменателен. Вы, конечно, Авдотья Романовна, слышали тоже у них об истории с человеком Филиппом, умершим от истязаний, лет шесть назад, еще во время крепостного права.
У ней жила дальняя родственница, племянница кажется, глухонемая, девочка лет пятнадцати и даже четырнадцати, которую эта Ресслих беспредельно ненавидела и каждым куском попрекала; даже бесчеловечно била. Раз она найдена была на чердаке удавившеюся. Присуждено, что от самоубийства. После обыкновенных процедур тем дело и кончилось, но впоследствии явился, однако, донос, что ребенок был… жестоко оскорблен Свидригайловым.
– Я говорю только то, что слышал сам, по секрету, от покойницы Марфы Петровны. Надо заметить, что с юридической точки зрения дело это весьма темное. Здесь жила, да и теперь, кажется, проживает некоторая Ресслих, иностранка и сверх того мелкая процентщица, занимающаяся и другими делами. С этою-то Ресслих господин Свидригайлов находился издавна в некоторых весьма близких и таинственных отношениях.
– Ах, господи! – вскричала Пульхерия Александровна. Раскольников внимательно слушал. – Вы правду говорите, что имеете об этом точные сведения? – спросила Дуня, строго и внушительно.
Вот каков этот человек, если хотите знать.
Это самый развращенный и погибший в пороках человек, из всех подобного рода людей! Я имею значительное основание предполагать, что Марфа Петровна, имевшая несчастие столь полюбить его и выкупить из долгов, восемь лет назад, послужила ему еще и в другом отношении: единственно ее старанием и жертвами затушено было, в самом начале, уголовное дело, с примесью зверского и, так сказать, фантастического душегубства, за которое он весьма и весьма мог бы прогуляться в Сибирь.
– Насчет этого нельзя заключить. Я имею известия точные. Не спорю, может быть, он способствовал ускоренному ходу вещей, так сказать, нравственным влиянием обиды; но что касается поведения и, вообще нравственной характеристики лица, то я с вами согласен. Не знаю, богат ли он теперь и что именно оставила ему Марфа Петровна; об этом мне будет известно в самый непродолжительный срок; но уж, конечно, здесь, в Петербурге, имея хотя бы некоторые денежные средства, он примется тотчас за старое.
– Точно так-с, и уж, разумеется, не без целей, приняв во внимание поспешность выезда и, вообще, предшествовавшие обстоятельства. – Господи! Да неужели он и тут не оставит Дунечку в покое? – вскрикнула Пульхерия Александровна. – Мне кажется, особенно тревожиться нечего, ни вам, ни Авдотье Романовне, конечно если сами не пожелаете входить в какие бы то ни было с ним отношения. Что до меня касается, я слежу, и теперь разыскиваю, где он остановился…
– Ах, Петр Петрович, вы не поверите, до какой степени вы меня теперь испугали! – продолжала Пульхерия Александровна. – Я его всего только два раза видела, и он мне показался ужасен, ужасен! Я уверена, что он был причиною смерти покойницы Марфы Петровны.
– Марфа Петровна умерла, вы слышали? – начала она, прибегая к своему капитальному средству. – Как же, слышал-с. По первому слуху был уведомлен и даже приехал вам теперь сообщить, что Аркадий Иванович Свидригайлов, немедленно после похорон супруги, отправился поспешно в Петербург. Так, по крайней мере, по точнейшим известиям, которые я получил. – В Петербург? Сюда? – тревожно спросила Дунечка и переглянулась с матерью.
– Ах, нет, Петр Петрович, мы были очень обескуражены, – с особой интонацией поспешила заявить Пульхерия Александровна, – и если б сам бог, кажется, не послал нам вчера Дмитрия Прокофьича, то мы просто бы так и пропали. Вот они, Дмитрий Прокофьич Разумихин, – прибавила она, рекомендуя его Лужину. – Как же, имел удовольствие… вчера, – пробормотал Лужин, неприязненно покосившись на Разумихина, затем нахмурился и примолк. Да и вообще Петр Петрович принадлежал к разряду людей, по-видимому чрезвычайно любезных в обществе и особенно претендующих на любезность, но которые, чуть что не по них, тотчас же и теряют все свои средства и становятся похожими скорее на мешки с мукой, чем на развязных и оживляющих общество кавалеров. Все опять примолкли: Раскольников упорно молчал, Авдотья Романовна до времени не хотела прерывать молчания, Разумихину нечего было говорить, так что Пульхерия Александровна опять затревожилась.
– Что делать-с; наши национальные дороги весьма длинны. Велика так называемая «матушка Россия»… Я же, при всем желании, никак не мог вчера поспешить к встрече. Надеюсь, однако, что всё произошло без особых хлопот?
Наступило мгновенное молчание. Петр Петрович не спеша вынул батистовый платок, от которого понесло духами, и высморкался с видом хотя и добродетельного, но всё же несколько оскорбленного в своем достоинстве человека, и притом твердо решившегося потребовать объяснений. Ему еще в передней пришла было мысль: не снимать пальто и уехать и тем строго и внушительно наказать обеих дам, так чтобы разом дать всё почувствовать. Но он не решился. Притом этот человек не любил неизвестности, а тут надо было разъяснить: если так явно нарушено его приказание, значит, что-нибудь да есть, а стало быть, лучше наперед узнать; наказать же всегда будет время, да и в его руках. – Надеюсь, путешествие прошло благополучно? – официально обратился он к Пульхерии Александровне. – Слава богу, Петр Петрович. – Весьма приятно-с. И Авдотья Романовна тоже не устали? – Я-то молода и сильна, не устану, а мамаше так очень тяжело было, – ответила Дунечка.
Петр Петрович вошел и довольно любезно, хотя и с удвоенною солидностью, раскланялся с дамами. Впрочем, смотрел так, как будто немного сбился и еще не нашелся. Пульхерия Александровна, тоже как будто сконфузившаяся, тотчас же поспешила рассадить всех за круглым столом, на котором кипел самовар. Дуня и Лужин поместились напротив друг друга по обоим концам стола. Разумихин и Раскольников пришлись напротив Пульхерии Александровны – Разумихин ближе к Лужину, а Раскольников подле сестры.
– Разумеется, так! – ответил Раскольников. «А что-то ты завтра скажешь?» – подумал он про себя. Странное дело, до сих пор еще ни разу не приходило ему в голову: «что подумает Разумихин, когда узнает?» Подумав это, Раскольников пристально поглядел на него. Теперешним же отчетом Разумихина о посещении Порфирия он очень немного был заинтересован: так много убыло с тех пор и прибавилось!.. В коридоре они столкнулись с Лужиным: он явился ровно в восемь часов и отыскивал нумер, так что все трое вошли вместе, но не глядя друг на друга и не кланяясь. Молодые люди прошли вперед, а Петр Петрович, для приличия, замешкался несколько в прихожей, снимая пальто. Пульхерия Александровна тотчас же вышла встретить его на пороге. Дуня здоровалась с братом.
Я плюнул и ушел, вот и всё. Очень глупо. С Заметовым я ни слова. Только видишь: я думал, что подгадил, а мне, сходя с лестницы, мысль одна пришла, так и осенила меня: из чего мы с тобой хлопочем? Ведь если б тебе опасность была, или там что-нибудь, ну конечно. А ведь тебе что! Ты тут ни при чем, так наплевать на них; мы же над ними насмеемся потом, а я бы на твоем месте их еще мистифировать стал. Ведь как им стыдно-то потом будет! Плюнь; потом и поколотить можно будет, а теперь посмеемся!
– Ну, слушай же мой ответ, – начал он. – Я к тебе заходил, ты спал. Потом обедали, а потом я пошел к Порфирию. Заметов всё у него. Я было хотел начать, и ничего не вышло. Всё не мог заговорить настоящим образом. Они точно не понимают и понять не могут, но вовсе не конфузятся. Отвел я Порфирия к окну и стал говорить, но опять отчего-то не так вышло: он смотрит в сторону, и я смотрю в сторону. Я, наконец, поднес к его роже кулак и сказал, что размозжу его, по-родственному. Он только посмотрел на меня.
– А ведь кто знает! Может, я и впрямь помешанный, и всё, что во все эти дни было, всё, может быть, так только, в воображении…
– Эх, Родя! Расстроили тебя опять!.. Да что он говорил, с чем приходил? Раскольников не отвечал, Разумихин подумал с минуту.
– Гм… то-то… – пробормотал Раскольников. – А то знаешь… мне подумалось… мне всё кажется… что это может быть и фантазия. – Да про что ты? Я тебя не совсем хорошо понимаю. – Вот вы все говорите, – продолжал Раскольников, скривив рот в улыбку, – что я помешанный; мне и показалось теперь, что, может быть, я в самом деле помешанный и только призрак видел! – Да что ты это?
– Это был Свидригайлов, тот самый помещик, в доме которого была обижена сестра, когда служила у них гувернанткой. Через его любовные преследования она от них вышла, выгнанная его женой, Марфой Петровной. Эта Марфа Петровна просила потом у Дуни прощения, а теперь вдруг умерла. Это про нее давеча говорили. Не знаю почему, я этого человека очень боюсь. Он приехал тотчас после похорон жены. Он очень странный и на что-то решился… Он как будто что-то знает… От него надо Дуню оберегать… вот это я и хотел сказать тебе, слышишь? – Оберегать! Что ж он может против Авдотьи Романовны? Ну, спасибо тебе, Родя, что мне так говоришь… Будем, будем оберегать!.. Где живет? – Не знаю. – Зачем не спросил? Эх, жаль! Впрочем, узнаю! – Ты его видел? – спросил Раскольников после некоторого молчания. – Ну да, заметил; твердо заметил. – Ты его точно видел? Ясно видел? – настаивал Раскольников. – Ну да, ясно помню; из тысячи узнаю, я памятлив на лица. Опять помолчали.
– Ну, кто ж это был? – спросил Разумихин, только что вышли на улицу.
– В какое путешествие? – Ну да в «вояж»-то этот… Вы ведь сами сказали. – В вояж? Ах, да!.. в самом деле, я вам говорил про вояж… Ну, это вопрос обширный… А если б знали вы, однако ж, об чем спрашиваете! – прибавил он и вдруг громко и коротко рассмеялся. – Я, может быть, вместо вояжа-то женюсь; мне невесту сватают. – Здесь? – Да. – Когда это вы успели? – Но с Авдотьей Романовной однажды повидаться весьма желаю. Серьезно прошу. Ну, до свидания… ах, да! Ведь вот что забыл! Передайте, Родион Романович, вашей сестрице, что в завещании Марфы Петровны она упомянута в трех тысячах. Это положительно верно. Марфа Петровна распорядилась за неделю до смерти, и при мне дело было. Недели через две-три Авдотья Романовна может и деньги получить. – Вы правду говорите? – Правду. Передайте. Ну-с, ваш слуга. Я ведь от вас очень недалеко стою. Выходя, Свидригайлов столкнулся в дверях с Разумихиным. II
Было уж почти восемь часов; оба спешили к Бакалееву, чтобы прийти раньше Лужина.
– Случайно-с… Мне всё кажется, что в вас есть что-то к моему подходящее… Да не беспокойтесь, я не надоедлив; и с шулерами уживался, и князю Свирбею, моему дальнему родственнику и вельможе, не надоел, и об Рафаэлевой Мадонне госпоже Прилуковой в альбом сумел написать, и с Марфой Петровной семь лет безвыездно проживал, и в доме Вяземского на Сенной в старину ночевывал, и на шаре с Бергом, может быть, полечу. – Ну, хорошо-с. Позвольте спросить, вы скоро в путешествие отправитесь?
– Весьма может быть. – Ну уж это нет-с. А впрочем, нет, так и нет, так пусть и будет. А только десять тысяч – прекрасная штука, при случае. Во всяком случае, попрошу передать сказанное Авдотье Романовне. – Нет, не передам. – В таком случае, Родион Романович, я сам принужден буду добиваться свидания личного, а стало быть, беспокоить. – А если я передам, вы не будете добиваться свидания личного? – Не знаю, право, как вам сказать. Видеться один раз я бы очень желал. – Не надейтесь. – Жаль. Впрочем, вы меня не знаете. Вот, может, сойдемся поближе. – Вы думаете, что мы сойдемся поближе? – А почему ж бы и нет? – улыбнувшись сказал Свидригайлов, встал и взял шляпу, – я ведь не то чтобы так уж очень желал вас беспокоить и, идя сюда, даже не очень рассчитывал, хотя, впрочем, физиономия ваша еще давеча утром меня поразила…
– Где вы меня давеча утром видели? – с беспокойством спросил Раскольников.
Говоря это, Свидригайлов был сам чрезвычайно хладнокровен и спокоен. – Прошу вас кончить, – сказал Раскольников. – Во всяком случае, это непростительно дерзко. – Нимало. После этого человек человеку на сем свете может делать одно только зло и, напротив, не имеет права сделать ни крошки добра, из-за пустых принятых формальностей. Это нелепо. Ведь если б я, например, помер и оставил бы эту сумму сестрице вашей по духовному завещанию, неужели б она и тогда принять отказалась?
Кроме того, я, может быть, весьма и весьма скоро женюсь на одной девице, а следственно, все подозрения в каких-нибудь покушениях против Авдотьи Романовны тем самым должны уничтожиться. В заключение скажу, что, выходя за господина Лужина, Авдотья Романовна те же самые деньги берет, только с другой стороны… Да вы не сердитесь, Родион Романович, рассудите спокойно и хладнокровно.
– Я так и знал, что вы закричите; но, во-первых, я хоть и небогат, но эти десять тысяч рублей у меня свободны, то есть совершенно, совершенно мне не надобны. Не примет Авдотья Романовна, так я, пожалуй, еще глупее их употреблю. Это раз. Второе: совесть моя совершенно покойна; я без всяких расчетов предлагаю. Верьте не верьте, а впоследствии узнаете и вы, и Авдотья Романовна. Всё в том, что я действительно принес несколько хлопот и неприятностей многоуважаемой вашей сестрице; стало быть, чувствуя искреннее раскаяние, сердечно желаю, – не откупиться, не заплатить за неприятности, а просто-запросто сделать для нее что-нибудь выгодное, на том основании, что не привилегию же в самом деле взял я делать одно только злое. Если бы в моем предложении была хотя миллионная доля расчета, то не стал бы я предлагать так прямо; да и не стал бы я предлагать всего только десять тысяч, тогда как всего пять недель назад предлагал ей больше.
– Но вы действительно, действительно сумасшедший! – вскричал Раскольников, не столько даже рассерженный, сколько удивленный. – Как смеете вы так говорить!
Затем, испросив у ней извинения в недавних этих всех неприятностях, я попросил бы позволения предложить ей десять тысяч рублей и таким образом облегчить разрыв с господином Лужиным, разрыв, от которого, я уверен, она и сама была бы не прочь, явилась бы только возможность,
– С величайшим удовольствием. Прибыв сюда и решившись теперь предпринять некоторый… вояж, я пожелал сделать необходимые предварительные распоряжения. Дети мои остались у тетки; они богаты, а я им лично не надобен. Да и какой я отец! Себе я взял только то, что подарила мне год назад Марфа Петровна. С меня достаточно. Извините, сейчас перехожу к самому делу. Перед вояжем, который, может быть, и сбудется, я хочу и с господином Лужиным покончить. Не то чтоб уж я его очень терпеть не мог, но через него, однако, и вышла эта ссора моя с Марфой Петровной, когда я узнал, что она эту свадьбу состряпала. Я желаю теперь повидаться с Авдотьей Романовной, через ваше посредство, и, пожалуй, в вашем же присутствии объяснить ей, во-первых, что от господина Лужина не только не будет ей ни малейшей выгоды, но даже наверно будет явный ущерб.
– Замечать стал еще прежде, окончательно же убедился третьего дня, почти в самую минуту приезда в Петербург. Впрочем, еще в Москве воображал, что еду добиваться руки Авдотьи Романовны и соперничать с господином Лужиным. – Извините, что вас перерву, сделайте одолжение: нельзя ли сократить и перейти прямо к цели вашего посещения. Я тороплюсь, мне надо идти со двора…
– С вашей стороны всё это очень наивно; извините меня, я хотел сказать: нахально, – сказал Раскольников. – То есть вы этим выражаете, что я хлопочу в свой карман. Не беспокойтесь, Родион Романович, если б я хлопотал в свою выгоду, то не стал бы так прямо высказываться, не дурак же ведь я совсем. На этот счет открою вам одну психологическую странность. Давеча я, оправдывая свою любовь к Авдотье Романовне, говорил, что был сам жертвой. Ну, так знайте же, что никакой я теперь любви не ощущаю, н-никакой, так что мне самому даже странно это, потому что я ведь действительно нечто ощущал…
– От праздности и разврата, – перебил Раскольников. – Действительно, я человек развратный и праздный. А впрочем, ваша сестрица имеет столько преимуществ, что не мог же и я не поддаться некоторому впечатлению. Но всё это вздор, как теперь и сам вижу. – Давно ли увидели?
Теперь же, узнав вас лично, я даже в этом уверен.
– Я уверен, что вы об этом господине Лужине, моем по жене родственнике, уже составили ваше мнение, если его хоть полчаса видели или хоть что-нибудь об нем верно и точно слышали. Авдотье Романовне он не пара. По-моему, Авдотья Романовна в этом деле жертвует собою весьма великодушно и нерасчетливо для… для своего семейства. Мне показалось, вследствие всего, что я об вас слышал, что вы с своей стороны, очень бы довольны были, если б этот брак мог расстроиться без нарушения интересов.
– Сделайте же одолжение, – раздражительно продолжал Раскольников, – позвольте вас просить поскорее объясниться и сообщить мне, почему вы удостоили меня чести вашего посещения… и… и… я тороплюсь, мне некогда, я хочу со двора идти…
– Извольте, извольте. Ваша сестрица, Авдотья Романовна, за господина Лужина выходит, Петра Петровича? – Нельзя ли как-нибудь обойти всякий вопрос о моей сестре и не упоминать ее имени? Я даже не понимаю, как вы смеете при мне выговаривать ее имя, если только вы действительно Свидригайлов? – Да ведь я же об ней и пришел говорить, как же не упоминать-то? – Хорошо; говорите, но скорее!
Каким-то холодом охватило вдруг Раскольникова, при этом безобразном ответе. Свидригайлов поднял голову, пристально посмотрел на него и вдруг расхохотался. – Нет, вы вот что сообразите, – закричал он, – назад тому полчаса мы друг друга еще и не видывали, считаемся врагами, между нами нерешенное дело есть; мы дело-то бросили и эвона в какую литературу заехали! Ну, не правду я сказал, что мы одного поля ягоды?
– Я не верю в будущую жизнь, – сказал Раскольников. Свидригайлов сидел в задумчивости. – А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, – сказал он вдруг. «Это помешанный», – подумал Раскольников. – Нам вот всё представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится. – И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого! – с болезненным чувством вскрикнул Раскольников. – Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал! – ответил Свидригайлов, неопределенно улыбаясь.
Ну а чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше, так что когда умрет совсем человек, то прямо и перейдет в другой мир». Я об этом давно рассуждал. Если в будущую жизнь верите, то и этому рассуждению можно поверить.
– Нет? Вы так думаете? – продолжал Свидригайлов, медленно посмотрев на него. – Ну а что, если так рассудить (вот помогите-ка): «Привидения – это, так сказать, клочки и отрывки других миров, их начало. Здоровому человеку, разумеется, их незачем видеть, потому что здоровый человек есть наиболее земной человек, а стало быть, должен жить одною здешнею жизнью, для полноты и для порядка.
– Ведь обыкновенно как говорят? – бормотал Свидригайлов, как бы про себя, смотря в сторону и наклонив несколько голову. – Они говорят: «Ты болен, стало быть, то, что тебе представляется, есть один только несуществующий бред». А ведь тут нет строгой логики. Я согласен, что привидения являются только больным; но ведь это только доказывает, что привидения могут являться не иначе как больным, а не то, что их нет, самих по себе. – Конечно, нет! – раздражительно настаивал Раскольников.
– Нет, ни за что не поверю! – с какою-то даже злобой вскричал Раскольников.
– Да вы, впрочем, может быть, всё лжете? – отозвался Раскольников. – Я редко лгу, – отвечал Свидригайлов, задумчиво и как бы совсем не заметив грубости вопроса. – А прежде, до этого, вы никогда привидений не видывали? – Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый, у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» – вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, – вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился. – Сходите к доктору. – Это-то я и без вас понимаю, что нездоров, хотя, право, не знаю чем; по-моему, я, наверно, здоровее вас впятеро. Я вас не про то спросил, – верите вы или нет, что привидения являются? Я вас спросил: верите ли вы, что есть привидения?
Взяла да и вышла, и хвостом точно как будто шумит. Экой ведь вздор, а?
Я осмотрел платье, потом внимательно ей в лицо посмотрел: «Охота вам, говорю, Марфа Петровна, из таких пустяков ко мне ходить, беспокоиться». – «Ах бог мой, батюшка, уж и потревожить тебя нельзя!» Я ей говорю, чтобы подразнить ее: «Я, Марфа Петровна, жениться хочу». – «От вас это станется, Аркадий Иванович; не много чести вам, что вы, не успев жену схоронить, тотчас и жениться поехали. И хоть бы выбрали-то хорошо, а то ведь, я знаю, – ни ей, ни себе, только добрых людей насмешите».
Сижу сегодня после дряннейшего обеда из кухмистерской, с тяжелым желудком, – сижу, курю – вдруг опять Марфа Петровна, входит вся разодетая, в новом шелковом зеленом платье, с длиннейшим хвостом: «Здравствуйте, Аркадий Иванович! Как на ваш вкус мое платье? Аниська так не сошьет». (Аниська – это мастерица у нас в деревне, из прежних крепостных, в ученье в Москве была– хорошенькая девчонка). Стоит, вертится передо мной.
На другой день я уж еду сюда. Вошел, на рассвете, на станцию, – за ночь вздремнул, изломан, глаза заспаны, – взял кофею; смотрю – Марфа Петровна вдруг садится подле меня, в руках колода карт: «Не загадать ли вам, Аркадий Иванович, на дорогу-то?» А она мастерица гадать была. Ну, и не прощу же себе, что не загадал! Убежал, испугавшись, а тут, правда, и колокольчик.
– Она-то? Вообразите себе, о самых ничтожных пустяках, и подивитесь человеку: меня ведь это-то и сердит. В первый раз вошла (я, знаете, устал: похоронная служба, со святыми упокой, потом лития, закуска, – наконец-то в кабинете один остался, закурил сигару, задумался), вошла в дверь: «А вы, говорит, Аркадий Иванович, сегодня за хлопотами и забыли в столовой часы завести». А часы эти я, действительно, все семь лет, каждую неделю сам заводил, а забуду – так всегда, бывало, напомнит.
– Мне показалось, что говорил. Давеча, как я вошел и увидел, что вы с закрытыми глазами лежите, а сами делаете вид, – тут же и сказал себе: «Это тот самый и есть!»
– Что это такое: тот самый? Про что вы это? – вскричал Раскольников. – Про что? А право, не знаю про что… – чистосердечно, и как-то сам запутавшись, пробормотал Свидригайлов. С минуту помолчали. Оба глядели друг на друга во все глаза. – Всё это вздор! – с досадой вскрикнул Раскольников. – Что ж она вам говорит, когда приходит?
– Отчего я так и думал, что с вами непременно что-нибудь в этом роде случается! – проговорил вдруг Раскольников и в ту же минуту удивился, что это сказал. Он был в сильном волнении. – Во-от? Вы это подумали? – с удивлением спросил Свидригайлов, – да неужели? Ну, не сказал ли я, что между нами есть какая-то точка общая, а? – Никогда вы этого не говорили! – резко и с азартом ответил Раскольников. – Не говорил? – Нет!
– Вы по Марфе Петровне, кажется, очень скучаете? – Я? Может быть. Право, может быть. А кстати, верите вы в привидения? – В какие привидения? – В обыкновенные привидения, в какие! – А вы верите? – Да, пожалуй, и нет, pour vous plaire… То есть не то что нет…
– Являются, что ли? Свидригайлов как-то странно посмотрел на него. – Марфа Петровна посещать изволит, – проговорил он, скривя рот в какую-то странную улыбку. – Как это посещать изволит? – Да уж три раза приходила. Впервой я ее увидел в самый день похорон, час спустя после кладбища. Это было накануне моего отъезда сюда. Второй раз третьего дня, в дороге, на рассвете, на станции Малой Вишере; а в третий раз, два часа тому назад, на квартире, где я стою, в комнате; я был один. – Наяву? – Совершенно. Все три раза наяву. Придет, поговорит с минуту и уйдет в дверь; всегда в дверь. Даже как будто слышно.
Марфа Петровна сперва одобряла, а потом всё боялась, что я заучусь.
– Нет, документ меня не стеснял, – продолжал Свидригайлов раздумчиво, – это я сам из деревни не выезжал. Да и уж с год будет, как Марфа Петровна в именины мои мне и документ этот возвратила, да еще вдобавок примечательную сумму подарила. У ней ведь был капитал. «Видите, как я вам доверяю, Аркадий Иванович», – право, так и выразилась. Вы не верите, что так выразилась? А знаете: ведь я хозяином порядочным в деревне стал; меня в околотке знают. Книги тоже выписывал.
– А если бы не документ, дали бы тягу? – Не знаю, как вам сказать. Меня этот документ почти не стеснял. Никуда мне не хотелось, а за границу Марфа Петровна и сама меня раза два приглашала, видя, что я скучал. Да что! За границу я прежде ездил, и всегда мне тошно бывало. Не то чтоб, а вот заря занимается, залив Неаполитанский, море, смотришь, и как-то грустно. Всего противнее, что ведь действительно о чем-то грустишь! Нет, на родине лучше: тут, по крайней мере, во всем других винишь, а себя оправдываешь. Я бы, может, теперь в экспедицию на Северный полюс поехал, потому j'ai le vin mauvais, и пить мне противно, а кроме вина ничего больше не остается. Пробовал. А что, говорят, Берг в воскресенье в Юсуповом саду на огромном шаре полетит, попутчиков за известную плату приглашает, правда? – Что ж, вы полетели бы? – Я? Нет… так… – пробормотал Свидригайлов, действительно как бы задумавшись. «Да что он, в самом деле, что ли?» – подумал Раскольников.
(Всего-то я семьдесят тысяч был должен). Сочетались мы с ней законным браком, и увезла она меня тотчас же к себе в деревню, как какое сокровище. Она ведь старше меня пятью годами. Очень любила. Семь лет из деревни не выезжал. И заметьте, всю-то жизнь документ против меня, на чужое имя, в этих тридцати тысячах держала, так что задумай я в чем-нибудь взбунтоваться, – тотчас же в капкан! И сделала бы! У женщин ведь это всё вместе уживается.